Библиотека Живое слово
Серебряный век

Вы здесь: Живое слово >> Серебряный век >> Мария Башкирцева >> Дневник М.Б. >> 1876 год, октябрь - декабрь


Дневник М.Б.

Мария Башкирцева

Предыдущее

1876 год, октябрь - декабрь

Воскресенье, 1 октября. Мы были у князя Сергея Кочубея.

Отец оделся отлично, даже надел слишком светлые перчатки.

Я была в белом, как на скачках в Неаполе, только шляпа была в черных перьях и такого фасона, который в России признан образцом хорошего тона. Я не люблю этого фасона, но он подходит к случаю.

Имение князя в восьми верстах от Гавронпев — это знаменитая Диканька, воспетая Пушкиным вместе с любовь Мазепы и Марии Кочубей.

Особенно хорошо устроено было имение князем Виктором Павловичем Кочубеем, великим канцлером империи, замечательным государственным человеком, отцом нынешнего князя.

По красоте сада, парка, строений Диканька может соперничать с виллами Боргезе и Дория в Риме. Исключая неподражаемые и незаменимые развалины, Диканька, пожалуй, даже богаче, это почти городок. Я не считаю крестьянских изб, а говорю только о доме и службах. И это среди Малороссии! Как жаль, что даже не подозревают о существовании этого места. Там несколько дворов, конюшен, фабрик, машин, мастерских. У князя мания строить, фабриковать, отделывать. Но лишь только войдешь в дом, всякое сходство с Италией исчезает. Передняя убрана бедно в сравнении с остальными комнатами, и вы входите в прекрасный барский дом; этого блеска, этого величия, этого божественного искусства, которое приводит вас в восторг в дворцах Италии, нет и следа.

Князь — человек лет 50-55-ти, овдовевший, кажется, года два тому назад. Это типичный русский вельможа. Один из людей старого времени, на которых уже начинают смотреть, как на существа иного рода, чем мы сами.

Его манеры и разговор сначала смутили меня, так как я успела уже отвыкнуть от общества, но через пять минут я была очень довольна.

Он повел меня под руку показать свои лучшие картины, через все залы. Столовая великолепна. Я села на почетное место направо, налево — князь и отец. Дальше село нисколько человек, которые не были представлены и скромно заняли свои места,— точно средневековые ленники. Все шло отлично, но вдруг у меня закружилась голова; я встала из-за стола, впрочем, когда уже закончили. Войдя в мавританскую гостиную, я села, и мне чуть не сделалось дурно. Мне показывали картины, статуэтки, портрет князя Василия и его забрызганную кровью рубашку, висящую в шкапу, к которому портрет служил дверцей. Нас повели смотреть лошадей, но я ничего не видела, и мы должны были уехать.

Вторник, 17 октября. Мы играли в крокет.

—Паша, что вы бы сделали с человеком, который бы меня оскорбил, смертельно оскорбил?

—Я бы убил его,— ответил он просто.

—Какие прекрасные слова!!! Но вы смеетесь, Паша.

—А вы?

Он называет меня бесом, ураганом, демоном, бурей... Все это со вчерашнего дня.

Я только тогда становлюсь более спокойной, когда выражаю противоречивые мнения о любви.

У моего двоюродного брата замечательно широкие взгляды, и Данте мог бы позаимствовать у него божественную любовь к Беатриче.

—Я, конечно, влюблюсь, но не женюсь,— сказал он.

—Ведь за такие речи стоит высечь человека!

—Потому,— продолжал он,— что я бы желал, чтобы любовь моя длилась вечно, по крайней мере, в воображении, сохраняя божественную чистоту и силу. Брак уничтожает любовь именно потому, что дает ее.

—О! о!— сказала я.

—Отлично!— заметила его мать, пока нелюдимый оратор краснел, смущенный собственными словами.

А в это время я смотрелась в зеркало и подрезала волосы на лбу, сделавшиеся слишком длинными.

—Вот вам,— сказала я Паше, бросая ему прядь золотистых нитей,— я даю вам это на память.

Он не только взял их, но даже голос у него задрожал; а когда я хотела отнять, он так уморительно посмотрел на меня, как смотрит ребенок, завладевший игрушкой, которая кажется ему сокровищем.

Понедельник, 23 октября. Вчера, усевшись в карету, запряженную шестерней, мы уехали в Полтаву.

Переезд был веселый. Слезы в час отъезда из родительского дома вызвали всеобщие излияния, а Паша воскликнул, что влюблен безумно.

—Клянусь, что это правда, но не скажу, в кого.

—Если вы влюблены не в меня,— воскликнула я,— то я вас проклинаю.

Моим ногам было холодно, он снял свою шубу и покрыл мне ноги.

—Паша, побожитесь, что скажете мне правду.

—Клянусь!

—В кого вы влюблены?

—Зачем?

—Мне это интересно, мы родственники, я любопытна и потом... это меня забавляет.

—Видите, это вас забавляет!

—Конечно, не понимайте меня в дурном смысле, я интересуюсь вами, и вы хороший человек.

—Вы смеетесь, а потом будете насмехаться надо мною.

—Вот вам моя рука и мое слово, что я не смеюсь. Но лицо мое смеялось.

—В кого вы влюблены?

—В вас.

—Правда?

—Честное слово! Я никогда не говорю так, как говорят в романах, и разве нужно падать на колени и говорить кучу глупостей.

—О! Мой милый, вы подражаете кому-то, кого я знаю.

—Как хотите, Муся, а я говорю правду.

—Но это безумие!

—Да, конечно, и это-то мне и нравится! Это безнадежная любовь, а мне этого и нужно. Мне нужно страдать, мучиться, а потом... мне будет о чем думать, о чем сожалеть. Я буду терзаться, и в этом будет мое счастье.

—Молодо-зелено!

—Молодо? Зелено?

—Но мы брат и сестра.

—Нет, мы двоюродные...

—Это одно и то же.

—О, нет!

Тогда я принялась дразнить моего поклонника. И всегда — не тот, кого я ищу!

—Я уехала с Полем, отослав Пашу в Гавронцы. На станции мы встретили графа М., и он оказал мне несколько незначительных услуг.

Меня разбудили на третьей станции и я, вся заспанная, прошла мимо графа и слышала, как он сказал:

—Я нарочно не засыпал, чтобы видеть, как вы пройдете.

Меня ждали в Черняковке, но я была так разбита, что сейчас же легла спать.

Дядя Степан и Александр с женами и детьми пришли ко мне, когда я уже легла.

Мне хочется вернуться к моим! Уже здесь я чувствую себя лучше. Там я буду спокойна. Я видела мою кормилицу Марфу.

Вторник, 24 октября. У меня не было детства, но дом, в котором я жила ребенком, мне симпатичен, если не дорог. Мне знакомы все люди и предметы. Слуги, переходившие от отца к сыну и состарившиеся в этом доме, удивились, увидя меня такой большой, и я бы предавалась приятным воспоминаниям, если бы не была занята следующими соображениями.

Меня называли мухой, но я не могла выговорить х и говорила мука. Мрачное совпадение.

Я видела во сне А. В первый раз после отъезда из Ниццы.

Доминика с дочерью приехали сегодня вечером; я писала им утром. Долго сидели в столовой, которая соединяется с залой посредством арки, без всякой драпировки.

Мое платье «Agrippine» имеет большой успех. Я пела, не переставая ходить, чтобы преодолеть этот страх, который всякий раз охватывает меня, когда я начинаю петь.

—К чему писать? О чем мне рассказывать? Я, вероятно, навожу отчаянную скуку... Терпение!

Сикст V был только свинопасом, и Сикст V сделался папой!

Будем писать дальше.

Четверг, 26 октября. Благословляю железные дороги! Мы в Харькове в знаменитой гостинице «Андрие», и уехали на тридцатилетних дедушкиных лошадях. Отъезд был взрывом искренней, простой веселости. Даже дышишь иначе с людьми, которые желают вам только добра.

Гнев мой прошел, и я опять думаю о Пиетро. В театре я не слушала пьесы и мечтала, но я в том возрасте, когда мечтаешь о чем бы то ни было, лишь бы мечтать.

Ехать ли мне в Рим или работать в Париже?

Россия нестерпима в том виде, в каком я вижу ее, благодаря обстоятельствам. Отец вызывает меня телеграммой.

Суббота, 27 октября. Вернувшись из Чернякова в наше старое гнездо, я нашла письмо от папа.

Весь вечер дядя Александр и его жена советовали мне увезти отца в Рим.

—Ты можешь это сделать,— сказала тетя Надя,— сделай, это будет настоящее счастье.

Я отвечала односложно, так как дала себе нечто вроде обещания не говорить об этом ни с кем.

Придя к себе, я сняла один за другим все образа, оправленные в золото и серебро. Я поставлю их в мою образную, там.

Воскресенье, 29 октября. Я сняла также картины, как и образа. Говорят, есть одна картина Веронезе, одна Дольчи, я это узнаю в Ницце. Принявшись снимать картины, я захотела увезти с собою все. Дядя Александр казался недовольным, но мне трудно было сделать только первый шаг, а потом я продолжала спокойно.

Тетя Надя, попечительница соседних школ. Она с удивительной энергией взялась за дело просвещения здешних крестьян.

Сегодня утром я вместе с тетей Надей побывала в ее школе, а потом разбирала старые платья и раздавала их направо и налево.

Явилась целая толпа женщин, надо было дать что-нибудь каждой.

Вероятно, я больше никогда не увижу Черняковки. Я долго бродила из комнаты в комнату, и это мне было очень приятно. Обыкновенно смеются над людьми, для которых мебель, картины составляют приятные воспоминания, так что они приветствуют их и видят друзей в этих кусках дерева и материи, которые, послужив вам, приобретают частицу вашей жизни и кажутся вам частью вашего существования. Смейтесь! Самые нежные чувства всего легче обратить в смешное, а где царствует насмешка, там нет места нежным чувствам.

Среда, 1 ноября. Когда Поль вышел, я осталась наедине с этим честным и чудесным существом, которого зовут Пашей.

—Так я вам все еще нравлюсь?

—Ах, Муся, как мне говорить об этом с вами!

—Очень просто. К чему молчать? Почему не быть прямым и откровенным? Я не буду смеяться, когда я смеюсь — это нервы, и ничего больше. Так я вам больше не нравлюсь?

—Почему?

—Потому, потому что... я сама не знаю.

—В этом нельзя отдать себе отчета.

—Если я вам не нравлюсь, вы можете это сказать — вы достаточно для того откровенны, а я достаточно равнодушна. Скажите, что именно — нос? — глаза?

—Видно, что вы никогда не любили.

—Почему?

—Потому что с той минуты, когда начинаешь разбирать черты, когда нос находишь лучше глаз, а глаза лучше рта — это значит, что уже больше не любишь.

—Это совершенно верно. Кто вам это сказал?

—Никто.

—Улисс?

—Нет,— сказал он,— я не знаю, что в вас мне нравится... Скажу вам откровенно: ваш вид, ваши манеры, особенно ваш характер.

—Что же, у меня хороший характер?

—Да, если бы вы только не играли комедии, чего невозможно делать всегда.

—И это правда... А мое лицо?

—Есть красота, которую называют классической.

—Да, мы это знаем. Далее?

—Далее, есть женщины, которые проходят мимо нас, которых называют красивыми и о которых потом не думаешь... Но есть лица и красивые и очаровательные, которые оставляют впечатление надолго, возбуждают чувство приятное... прелестное.

—Отлично... а потом?

—Как, вы меня допрашиваете?

Я пользуюсь случаем, чтобы узнать немножко, что обо мне думают: я не скоро встречу другого, кого мне можно будет так допрашивать, не компрометируя себя.

—И как явилось в вас это чувство — вдруг или мало по малу?

—Мало по малу.

—Гм... Гм...

—Это лучше, это прочнее. Что полюбишь в один день, то в один день и разлюбишь.

Разговор длился еще долго, и я почувствовала уважение к этому человеку, для которого любовь— религия и который никогда не замарал ее ни словом, ни взглядом.

—Вы любите говорить о любви?— спросила я вдруг.

—Нет, равнодушно говорить о ней — святотатство.

—Но это забавно.

Забавно?!— воскликнул он.

—Ах, Паша, жизнь — ничтожность! А я была когда-нибудь влюблена?

—Никогда!— отвечал он.

—Из чего вы это заключаете?

—Из вашего характера; вы можете любить только по капризу... Сегодня — человека, завтра — платье, послезавтра — кошку.

—Я в восторге, когда обо мне так думают. А вы, мой милый брат, были когда-нибудь влюблены?

—Я вам говорил. Я вам говорил, и вы знаете.

—Нет-нет, я говорю не о том,— сказала я с живостью,— но прежде?

—Никогда.

—Это странно. Иногда мне кажется, что я ошибаюсь и что приняла вас за нечто большее, чем вы есть.

Мы говорили о безразличных вещах, и я ушла к себе. Вот человек... Нет, не будем думать, что он прекрасный — разочарование было бы слишком неприятно. Он признался мне, что будет солдатом.

—Для того, чтобы прославиться, говорю откровенно.

И эта фраза, сказанная из глубины сердца полузастенчиво, полусмело и правдивая, как сама правда, доставила мне огромное удовольствие. Я, может быть, преувеличиваю свои заслуги, но мне кажется, что прежде честолюбие было ему незнакомо. Я помню, как его поразили мои первые слова о честолюбии, и когда я говорила однажды о честолюбии во время рисования, он вдруг встал и начал шагать по комнате, бормоча:

—Нужно что-нибудь сделать, нужно что-нибудь сделать.

Четверг, 2 ноября. Отец придирается ко мне из-за всего. Сто раз мне хочется отправить все к черту...

Недостаточно еще того, что он не доставил мне ни малейшего удовольствия, удалил людей, которые могли быть мне равными, не обращал внимания на все мои намеки и даже просьбы, касающиеся ничтожного любительского спектакля. Этого недостаточно! После трех месяцев ласки, внимания, интереса, которые я доставляла, любезности, я встречаю сильное сопротивление тому, чтобы я ехала на этот противный концерт. И это еще не все: вышла история с моим туалетом. Требовали, чтобы я надела шерстяное платье, костюм для гулянья. Как это все мелко и недостойно разумных существ!

Да и мне вовсе не нужен был отец. Со мной были тетя Надя и дядя Александр, Поль и Паша, которого я увезла из каприза и к моему же великому неудовольствию.

Отец нашел меня слишком красивой, и это вызвало новую историю: он боялся, что я буду слишком отличаться от полтавских дам, и умолял меня на этот раз одеться иначе — он, который просил меня одеться таким образом в Харькове. Последствием этого были — пара метенок, разорванных в клочки, злобные глаза, не выносимое настроение духа и... никакой перемены в туалете.

Мы приехали в середине концерта, я вошла под руку с отцом с видом женщины, которая уверена, что ею будут любоваться. Тетя Надя, Поль и Паша следовали за мною. Я прошла мимо m-me Абаза, не поклонившись ей, и мы сели рядом с нею в первом ряду. Я была у m-lle Дитрих, которая, сделавшись m-me Абаза, не отдала мне визита. Я держалась самоуверенно и не поклонилась ей, несмотря на все ее взгляды. Нас тотчас же все окружили. Все клубные дураки (клуб находится в том же доме) пришли в залу, «чтобы посмотреть».

Концерт скоро кончился, и мы уехали в сопровождении здешних кавалеров.

—Ты поклонилась m-me Абаза?— спросил меня несколько раз отец.

—Нет.

И я произнесла нравоучение, советуя поменьше презирать других и прежде обращать внимание на себя. Я задела его за живое, он вернулся в клуб и пришел сказать мне, что Абаза ссылается на всех слуг гостиницы и уверяет, что на другой же день отдала мне визит с племянницей.

Впрочем, папа сияет; его осыпали комплиментами на мой счет,

Суббота, 4 ноября. Я должна была предвидеть, что отец будет пользоваться всяким удобным случаем, чтобы отомстить жене. Я говорила это себе не определенно, но я верила в доброту Бога. Maman не виновата, с таким человеком жить нельзя. Он вдруг обнаружился, и теперь я могу судить.

Как только мы приехали в деревню и вошли в гостиную, отец начал делать неприятные намеки, но видя, что я молчу, воскликнул:

—Твоя мать говорит, что я кончу жизнь у нее в деревне! Никогда!

Ответить— значило бы сейчас уехать. «Еще одна жертва,— думала я,— и, по крайней мере, я все сделала и не буду себя обвинять». Я сидела и не сказала ни слова, но я долго буду помнить эту минуту— вся кровь во мне остановилась, и сердце, на секунду переставшее биться, потом забилось, как птица в предсмертных судорогах.

Я села за стол, все еще молча и с решительным видом. Отец понял свою ошибку и начал находить все дурным, бранить прислугу, чтобы потом оправдаться раздражением.

Вдруг он сел на край моего кресла и обнял меня. Я тотчас же освободилась из его объятий.

—О! Нет,— сказала я твердым голосом, в котором на этот раз не слышно было слез,— я не хочу сидеть рядом с тобою.

—Да нет, нет!

Он старался обратить все в шутку.

Мне следовало бы сердиться!— прибавил он.

—Да я не сержусь...

Вторник, 7 ноября. Я разбила зеркало! Смерть или большое несчастье. Это поверье бросает меня в холод, а если взглянуть в окно, становится еще холоднее, все бело... светло-серое небо... Я давно не видала такой картины.

Поль, со свойственной молодости жаждою показать новым лицам новое для них, велел заложить маленькие санки и с торжествующим видом повез меня гулять. Эти сани недостойны своего названия — это просто несколько сколоченных жердей — внутри набросано сено, и все покрыто ковром. Лошадь, находившаяся совсем близко от нас, бросала нам снег в лицо, в рукава, в мои туфли, в глаза. Снежная пыль покрывала мою кружевную косынку на голове, собиралась в ее складках и замерзала.

—Вы сказали, чтобы я ехал за границу в одно время с вами,— вдруг сказал Паша.

—Да, и не из каприза, вы мне оказали бы благодеяние, если бы приехали, и не хотите! Вы ничего не делаете для меня, для кого же будете что-нибудь делать?

—Ведь вы знаете, что я не могу приехать.

—Нет!

—Но вы знаете... потому что, поехав с вами, я буду продолжать вас видеть, а для меня это будет мучением.

—Почему?

—Потому, что я вас люблю.

—Но вы оказали бы мне такую услугу, если бы согласились приехать.

—Я был бы вам полезен?

—Да.

—Нет, я не могу приехать... Я буду смотреть на вас издалека... И если бы вы знали,— продолжал он тихим и раздирающим душу голосом,— если бы вы знали, как я страдаю! Надо иметь мою силу воли, чтобы не изменять себе и всегда казаться спокойным. Не видя вас больше...

—Вы меня забудете.

—Никогда.

—Но что же?

Голос мой потерял всякий оттенок насмешливости, я была тронута.

—Я не знаю,— сказал он,— но такое положение дел для меня слишком мучительно.

—Бедный!

Я тотчас же спохватилась: это сожаление оскорбительно. Почему так приятно слышать, когда вам признаются в страданиях, которым вы причина? Чем более несчастен кто-нибудь из любви к вам, тем вы счастливее.

—Поезжайте с нами, отец не хочет брать с собою Поля, поезжайте.

—Я...

—Вы не можете— мы это знаем. Я больше и не прошу вас об этом. Довольно!

Я приняла вид инквизитора или человека, который собирается позабавиться своей злостной проделкой.

—Так я имею честь быть вашей первой страстью? Это чудесно! Но вы лжец!

—Потому что мой голос не изменяется и потому что я не плачу. У меня железная воля, вот и все.

—А я хотела вам что-то дать.

—Что?

—Вот это.

И я показала ему образок Божьей Матери, который висел у меня на шее на белой ленте.

—Дайте мне это.

—Вы недостойны.

—Муся,— сказал он, вздыхая,— уверяю вас, что я достоин. Я чувствую привязанность собаки, беспредельную преданность.

—Подойдите, молодой человек, я дам вам мое благословение.

—Благословение?

—Да, и от чистого сердца. Если я заставляю вас говорить так, то для того, чтобы знать, что чувствует тот, кто любит. Ведь и я могу когда-нибудь полюбить... и нужно знать признаки.

—Дайте мне образок,— сказал Паша, не спускавший с него глаз.

Он встал на колени на тот стул, на спинку которого я опиралась руками, и хотел взять образок, но я остановила его.

—Нет, нет, наденьте на шею. Я надела ему на шею образок, еще теплый от моего тела.

—О,— сказал он,— за это спасибо, большое спасибо!

И он в первый раз сам от себя поцеловал мне руку.

Среда, 8 ноября. Снег лежит на аршин глубиною, но погода ясная и хорошая. Мы опять поехали кататься в санях, так же дурно устроенных, хотя и побольше: снег еще недостаточно тверд, чтобы вынести тяжелые сани, обитые железом.

Поль правил и, пользуясь минутой, когда Паша сидел наиболее неловко, погонял лошадей, осыпая нас снегом, вызывая крики Паши и смех моей уважаемой особы. Он возил нас по таким дорогам и сугробам, что мы все время просили его сжалиться и хохотали. Прогулка в санях, как бы серьезны ни были люди, — всегда детская игра.

Поль сидел от меня направо, Паша налево, я велела ему протянуть сзади руку, и таким образом составилось очень удобное кресло.

Холод раздражал меня меньше; на мне была только шубка и меховая шапочка, так что я могла свободно двигаться и говорить.

Вечером я села за рояль и сыграла «Чтение письма Венеры» — чудесное место из «Прекрасной Елены».

«Прекрасная Елена» — прелестная вещь. Тогда Оффенбах только начинал и еще не писал грошовых опереток.

Я играла долго... не знаю что — что-то тихое и страстное, нужное и прелестное, какими только могут быть «Песни без слов» Мендельсона, верно понятые.

Я выпила четыре чашки чаю, говоря о музыке.

—На меня она очень действует,— сказал Паша,— я странно себя чувствую, делаюсь... сентиментальным... и, слушая ее, говорю, что нельзя выразить иначе.

—Это предательница, Паша. Не доверяйте музыке — под ее влиянием делаешь такие вещи, каких не сделал бы в спокойном состоянии. Она забирает вас, запутывает, увлекает... и это ужасно.

Я говорила о Риме и о ясновидящем Alexis. Паша слушал и вздыхал в своем углу, когда же он подошел к свету, выражение его лица сказало мне яснее всех слов в мире, как он страдает.

(Заметьте это яростное тщеславие, эту жажду видеть страдания, которые причиняешь. Я пошлая кокетка или... нет, я женщина, вот и все).

—Мы что-то грустны сегодня вечером,— сказала я мягко.

—Да,— отвечал он с усилием,— вы играли... и я не знаю... у меня, кажется, лихорадка.

—Идите спать, мой друг, и я также пойду наверх. Только помогите мне отнести книги.

Четверг, 9 ноября. Мое пребывание здесь, по крайней мере, дало мне возможность познакомиться с блестящей литературой моей родины. Но о чем говорят эти поэты и писатели? О том, что там.

Сначала укажем на Гоголя, нашего гениального юмориста. Его описание Рима вызвало у меня слезы и стоны, и только прочитав его, можно составить себе понятие об этом описании.

Завтра оно будет переведено. И те, кто имели счастье видеть Рим, поймут мое волнение.

О, когда, наконец, я вырвусь из этой страны — серой, холодной, неприветной даже летом, даже при солнечном свете? Листья мелки и небо не такое синее, как там...

Пятница, 10 ноября. До сих пор я все читала... мне надоел мой дневник, я тревожусь и унываю... Рим, я ничего больше не могу сказать.

Я просидела минут пять с поднятым вверх пером и не знаю, что сказать — так полно мое сердце. Но приближается время, когда я увижу А. Мне страшно его увидеть. И все-таки я думаю, что не люблю его, я даже уверена в этом. Но это воспоминание — не мое горе, но беспокойство за будущее, боязнь оскорбления... А! Как часто я пишу это слово и как оно мне противно. Вы думаете, что я желаю умереть? Безумные! Я люблю жизнь такою, какова она есть, и горе, и муки, и слезы, посылаемые мне Богом, я их благословляю, и я счастлива.

Право... я так приучила себя к мысли, что я несчастна, что только углубившись в себя, запершись у себя одна, вдали от людей и от мира, я говорю, что, пожалуй, меня нечего особенно жалеть... Зачем же тогда плакать?

Суббота, 11 ноября. Сегодня, в восемь часов утра, я уехала из Гайворонцев не без некоторого чувства сожаления... Нет, нарушенной привычки.

Вся прислуга вышла на двор, я всем дала денег, а экономке — золотой браслет.

Я отправилась прямо к дяде Александру, имя которого я разобрала на дощечке, и он рассказал мне следующий случай.

Один господин путешествовал вместе с офицером и сел с ним в один вагон. Разговор зашел о новом законе, касающемся лошадей.

—Это вы посланы в наш уезд?— спрашивает военный.

—Да.

—Так, значит, вы записывали буланых лошадей нашего предводителя Башкирцева?

—Да, я.

И офицер начал разбирать их достоинства и недостатки.

—Вы знаете дочь Башкирцева?

—Нет, не имею чести. Я только видел ее; но я знаю Башкирцева. Дочь его — прелестная особа, настоящая красавица, но вместе с тем «независимая, оригинальная, наивная». Я встретил ее в вагоне около Петербурга, и она нас положительно поразила — меня и моих товарищей.

—Это мне тем более приятно слышать, что я ее дядя.

—Моя фамилия Сумароков. А ваша?

—Бабанин.

—Очень приятно.

—Очень рад, и т. д. и т. д.

Граф все время повторял, что мое место — в Петербурге и что непростительно держать меня в Полтаве.

Так вот как! Милый папа!

—Но вы, наверно, все это выдумали, дядя,— сказала я Александру.

—Чтобы мне никогда не видеть жены и детей, если я сочинил хоть одно слово, пусть гром падет на мою голову!

Отец бесится, на что я не обращаю ни малейшего внимания.

Полтава. Среда, 15 ноября. Я уехала с отцом в воскресенье вечером, повидавшись в последние два дня моего пребывания в России с князем Мишелем и другими.

На поезд провожали меня только родные, но много чужих смотрело на нас с любопытством. Один переезд до Вены стоил мне около 500 рублей. Я за все заплатила сама. Лошади едут с нами под присмотром Шоколада и Кузьмы, камердинера отца.

Я хотела взять кого-нибудь другого, но Кузьма, горя желанием путешествовать, пришел просить по-русскому обычаю, чтобы его взяли с собой. Смотреть за лошадьми будет Шоколад, так как Кузьма — что-то вроде лунатика, легко может забыться, считая звезды, и дать украсть не только лошадей, но и свою одежду.

Он женился на девушке, которая давно его любила, и после венца убежал в сад, где проплакал более двух часов, как безумный. Мне кажется, он немного тронут, и его замечательная глупость сказывается в его растерянном виде.

Отец не переставал сердиться. Я же гуляла по станции, как у себя дома. Паша держался в стороне и не спускал с меня глаз.

В последнюю минуту заметили, что не хватает одного пакета; поднялась суматоха, начали бегать во все стороны. Амалия оправдывалась, я упрекала ее в том, что она дурно исполняет свои обязанности. Публика слышала и забавлялась, а я, видя это, удвоила мое красноречие на языке Данте. Меня это занимало особенно потому, что поезд ждал нас. Вот что хорошо в этой непривлекательной стране: тут можно царствовать.

Дядя Александр, Поль и Паша вошли в вагон, но раздался третий звонок, и все столпились вокруг меня.

—Поль, Поль,— говорил Паша,— пусти меня, по крайней мере, проститься с нею.

—Пустите его,— сказала я.

Он поцеловал мне руку, и я поцеловала его в щеку, около глаза. В России это принято, но я еще никогда не подчинялась этому обычаю. Ждали только свистка, который не замедлил последовать.

—Ну, что же вы?— сказала я.

—Еще есть время,— сказал Паша. Поезд качнулся и тихо двинулся, а Паша заговорил быстро, сам не зная что.

—До свидания, до свидания, сходите же...

—Прощайте, до свидания.

И он спрыгнул на платформу, еще раз поцеловав мне руку: это был поцелуй верной и преданной собаки.

—Что же? Что же?— кричал отец из купе, так как мы были в коридоре.

Я вошла к отцу, но была так огорчена причиненным горем, что тотчас же легла и закрыла глаза, чтобы думать свободно.

Бедный Паша! Милый и благородный человек! Если мне жаль чего-нибудь в России, то только это золотое сердце, этот благородный характер, эту прямую душу.

Действительно ли я огорчена? Да. Можно ли не чувствовать гордости при сознании, что имеешь такого друга!

Я в Вене. В физическом отношении мое путешествие было прекрасно: я хорошо спала, ела и ощущаю себя чистой. Это главное, и возможно только в России, где топят дровами и где в вагонах есть уборные.

Мой отец был очень мил; мы играли в карты и смеялись над путешественниками.

Здесь пахнет Европой. Высокие, гордые дома поднимают мой дух почти до верхних этажей. Низенькие жилища Полтавы давили меня.

Суббота, 14 ноября. Сегодня утром в пять часов мы приехали в Париж.

Мы нашли в Grand-Hotel депешу от мамы. Номер сняли на первом этаже. Я приняла ванну и стала ждать маму. Но я так огорчена, что ничего более меня не трогает.

Она приехала с Диной; Дина счастлива, спокойна и продолжает исполнять роль сестры милосердия, ангела-хранителя.

Вы понимаете, что никогда еще я не была в таком затруднении. Папа и мама. Я не знала, куда деваться.

Произошло несколько неловкостей, но ничего особенно тревожного.

Мы выехали, мама, папа, я и Дина. Обедали вместе и отправились в театр. Я сидела в самом темном углу ложи и глаза мои так отяжелели от сна, что я почти ничего не видела.

Я легла с мамой и вместо нежных слов, после такого долгого отсутствия, у меня вылился целый поток жалоб, который, однако, скоро иссяк, так как я заснула.

Понедельник. 21 ноября. После обеда мы отправились смотреть «Павла и Виргинию», новую оперу, которую очень хвалят.

Парижские ложи — орудия пытки, нас было четверо в лучшей ложе, стоящей 150 франков, и мы не могли пошевелиться. Промежуток в час или два между обедом и театром, большая хорошая ложа, красивое и удобное платье — вот при каких условиях можно понимать и обожать музыку. Я была в условиях как раз противоположных, что и мешало мне слушать обоими ушами Энгали и смотреть во все глаза на Капуля, любимца дам. Уверенный в успехе, счастливейший артист ломался, как в фехтовальном зале, испуская раздирающие звуки.

Уже два часа ночи.

Мама, которая все забывает для моего благополучия, долго говорила с отцом. Но отец отвечал шутками или же фразами, возмутительно индифферентными. Наконец, он сказал, что вполне понимает мой поступок, что даже враги мамы считали его вполне естественным, и что следует, чтобы его дочь, достигнув шестнадцати лет, имела покровителем отца. Он обещал приехать в Рим, как мы и хотели. Если бы я могла верить.

Пятница, 28 ноября. До вечера все шло ни хорошо, ни худо, но вдруг начался разговор очень серьезный, очень сдержанный, очень вежливый, о моей будущности.

Мама выражалась во всех отношениях надлежащим образом.

Но надо было видеть в это время моего отца. Он опускал глаза, отговаривался.

Существует малороссийский диалог, который характеризует нацию и который, в то же время, может дать понятие о манере моего отца.

Два крестьянина:

Первый крестьянин.— Мы шли вместе по большой дороге?

Второй крестьянин.— Шли.

Первый.— Мы нашли шубу?

Второй.— Нашли.

Первый.— Я тебе ее дал?

Второй.— Дал.

Первый.— Ты ее взял?

Второй.— Взял.

Первый.— Где она?

Второй.— Что?

Первый.— Шуба.

Второй.— Какая шуба.

Первый.— Да мы шли по большой дороге?

Второй.— Шли.

Первый — Мы нашли шубу?

Второй.— Нашли.

Пер вый.— Я ее тебе дал?

Второй.— Дал.

Первый.— Ты ее взял?

Второй.— Взял.

Первый.— Где же она?

Второй.— Что?

Первый.— Шуба!

Второй.— Какая шуба?

И так до бесконечности. Но так как сюжет не был смешон для меня, я задыхалась, что-то поднималось к горлу и причиняло мне страшную боль, особенно потому, что я не позволяла себе плакать.

Я попросила позволения вернуться домой с Диной, оставив маму с ее мужем в русском ресторане.

Целый час я оставалась неподвижна, со сжатыми губами, со сдавленной грудью, не сознавая ни своих мыслей, ни того, что делалось вокруг меня.

Тогда отец начал целовать мои волосы, руки, лицо с притворными жалобами и сказал мне:

— В тот день, когда ты будешь действительно нуждаться в помощи или покровительстве, скажи мне одно слово, и я протяну тебе руки.

Я собрала мои последние силы и твердым голосом отвечала:

—Этот день настал, где же ваша рука?

—Ты теперь еще не нуждаешься,— ответил он поспешно.

—Нуждаюсь.

—Нет, нет.

И он заговорил о другом.

—Вы, папа, думаете, что этот день настанет, когда мне понадобятся деньги? В тот день я сделаюсь певицей или учительницей музыки, но ничего не попрошу у вас.

Он не обиделся, ему достаточно было видеть меня такой несчастной, какой только я могу быть.

28 ноября. Мама была со мной у доктора Фовеля, и доктор этот осмотрел мое горло своим новым ларингоскопом. Он объявил, что у меня катар и хроническое воспаление гортани (в чем я и не сомневалась, ввиду дурного состояния моего горла) и что нужно энергически лечиться в течение шести недель. Благодаря этому мы проведем зиму в Париже, увы!

Пятница. 1 декабря. Вчера мы покинули Париж. Мама с ее тридцатью шестью пакетами приводила меня в отчаяние. Ее крики, огорчения, коробки возмутительно буржуазны... Наконец!

Ницца. Суббота, 2 декабря. Тетя сама принесла мне кофе, я велела распаковать некоторые чемоданы и стала сама собой в первый раз со времени путешествия. В России мне недоставало солнца, в Париже — платьев.

Я подумала о своем образе жизни. Укладывать, распаковывать, примирять, покупать, путешествовать.. И так постоянно.

Сойдя в сад, я нашла там г-на Пеликана с его доктором, Иванова, окулиста дедушки, генералов Вольфа и Быховца, и Аничковых. Надо было показаться и удовлетворить моих маменек, которые недовольны тем, что я потолстела.

Видите, какое счастье! Но я их всех покинула, чтобы видать моих женщин с улицы Франции.

Вот так прием! Мне сообщили о свадьбах, о смертях, о рождениях. Я спросила, как идет торговля.

—Плохо,— отвечали мне.

—Э, видимо, все идет плохо, с тех пор, как Франция стала республикой,— воскликнула я.

И я начала рассказывать. Когда узнали, что я видела la Chambre, все попятились с большим уважением, потом столпились вокруг меня. Подбоченившись, я сказала речь, перемешанную местными поговорками и восклицаниями, в которой изобразила республиканцев как людей, запустивших руки в народное золото, как я в этот рис,— и с этими словами я погрузила мою руку в мешок с рисом...

После такого долгого отсутствия небо Ниццы приводило меня в восхищение. Мне хочется прыгать, когда я вдыхаю этот чудный воздух, когда гляжу на это прозрачное небо.

Море слегка серебрится солнцем, спрятавшимся за нежно-серое, теплое облако, роскошная зелень... Как хорошо бы было жить в этом раю! Я отправилась гулять, не заботясь о непокрытой голове и о довольно многочисленных прохожих. Потом я зашла надеть шляпу и позвать тетю и Быховца. Дошла до Южного моста и вернулась, объятая ни с чем не сравнимой грустью. Действительно, семья имеет свою прелесть. Играли в карты, смеялись, пили чай, и я чувствовала себя отлично среди своих, окруженная моими милыми собаками: Виктором, с его большой черной головой, Пинчио, белым, как снег, Багателем, Пратером... Все смотрели мне в глаза, и в это время я видела и стариков за их партией, и этих собак, и эту столовую... О, это меня давит, душит, я хотела бы убежать, мне кажется, что меня приковывают, как это бывает в кошмарах. Я не могу!!! Я не создана для этой жизни, я не могу!

Была минута, когда я гордилась тем, что разговаривала о серьезном со стариками... но в конце концов это не образованные старики, на что они мне?

Я так боюсь остаться в Ницце, что теряю разум. Мне кажется, что и эта зима пропадет, что я ничего не сделаю.

При воспоминании о Риме я почти лишаюсь чувств... Но я не хочу возвращаться туда. Мы поедем в Париж...

О, Рим! Почему не могу я вновь его увидеть или умереть здесь! Я задерживаю дыхание и вытягиваюсь, как будто хочу дотянуться до Рима.

Четверг, 7 декабря. Мелкие домашние неприятности изводят меня. Я погружаюсь в серьезное чтение и с отчаянием вижу, как мало я знаю. Мне кажется, что я никогда не буду знать все это. Я завидую ученым — желтым, сухим и противным. У меня лихорадочная потребность учиться, а руководить мною некому.

Суббота, 9 декабря. У меня лихорадочная потребность учиться, а руководить мною некому. С каждым днем я все больше увлекаюсь живописью, а вчера целый день занималась музыкой и разговаривала с дедушкой о русской истории. Вообще же вся моя жизнь заключается в укладывании, распаковывании, примерках и путешествиях. И так все время...

Понедельник, 11 декабря. С каждым днем я все более увлекаюсь живописью. Я не выходила целый день, я занималась музыкой, и это подняло мой дух и сердце.

Нужно было два часа разговора о русской истории с дедушкой, чтобы привести меня в обычное состояние духа. Я терпеть не могу быть такой чувствительной... В молодой девушке это состояние близко... ко многому... провинциальному... Дедушка — живая энциклопедия.

Я знаю человека, который меня любит, понимает, жалеет, полагает жизнь на то, чтобы сделать меня счастливою, который готов для меня на все и который никогда не изменит мне, хотя и изменял прежде. И этот человек — я сама.

Не будем ничего ждать от людей, от них мы получаем только обманутые надежды и горести.

Но будем твердо верить в Бога и в свои силы. И, право, раз мы честолюбивы, оправдаем же чем-нибудь наше честолюбие.

Понедельник, 18 декабря. «Я в отеле «Люксембург» с моими сестрами; если можешь, приезжай сейчас же».

Ровно в час я отправляюсь по этому приглашению и спрашиваю себя опять: прилично ли это? Вместо всякого ответа тетя Елена и мой злополучный отец подошли к моей карете и нежно увели меня к себе.

Понедельник, 25 декабря. Вчера мы уехали из Сан-Ремо: отец, мама и я. Что я думала во время путешествия? Но прелестные мечты, заоблачные фантазии заглушали все другие чувства и создали, как обыкновенно, жизнь, не имеющую ничего общего с людскими делами.



Следующее



Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена

Гостевая
Форум
Почта

© Николай Доля.
«Без риска быть...»

Материалы, содержащиеся на страницах данного сайта, не могут распространяться 
и использоваться любым образом без письменного согласия их автора.